Неточные совпадения
А вот тот, душечка, что, вы видите, держит в
руках секиру и другие инструменты, — то
палач, и он будет казнить.
Палач сдернул с него ветхие лохмотья; ему увязали
руки и ноги в нарочно сделанные станки, и…
Зарделась кровию трава —
И, сердцем радуясь во злобе,
Палач за чуб поймал их обе
И напряженною
рукойПотряс их обе над толпой.
«Нет, дерзкий хищник, нет, губитель! —
Скрежеща, мыслит Кочубей, —
Я пощажу твою обитель,
Темницу дочери моей;
Ты не истлеешь средь пожара,
Ты не издохнешь от удара
Казачьей сабли. Нет, злодей,
В
руках московских
палачей,
В крови, при тщетных отрицаньях,
На дыбе, корчась в истязаньях,
Ты проклянешь и день и час,
Когда ты дочь крестил у нас,
И пир, на коем чести чашу
Тебе я полну наливал,
И ночь, когда голубку нашу
Ты, старый коршун, заклевал...
На нем гуляет, веселится
Палач и алчно жертвы ждет:
То в
руки белые берет,
Играючи, топор тяжелый,
То шутит с чернию веселой.
Он не мог грубо порвать узы Naturgewalt'a, [власти природы (нем.).] связывавшего его с нею, ни крепкие узы симпатии, связывавшие с нами; он во всяком случае должен был изойти кровью, и, чувствуя это, он старался сохранить ее и нас, — судорожно не выпускал ни ее, ни наших
рук, — а мы свирепо расходились, четвертуя его, как
палачи!
Это первый выплыв Степана «по матушке по Волге». А вот и конец его: огромная картина Пчелина «Казнь Стеньки Разина». Москва, площадь, полная народа, бояре, стрельцы…
палач… И он сам на помосте, с грозно поднятой
рукой, прощается с бунтарской жизнью и вещает грядущее...
Мыльников для пущей важности везде ездил вместе с
палачом Никитушкой, который состоял при нем в качестве адъютанта. Это производило еще бо́льшую сенсацию, так как маршрут состоял всего из двух пунктов: от кабака Фролки доехать до кабака Ермошки и обратно. Впрочем, нужно отдать справедливость Мыльникову: он с первыми деньгами заехал домой и выдал жене целых три рубля. Это были первые деньги, которые получила в свои
руки несчастная Татьяна во все время замужества, так что она даже заплакала.
Палач сделал такое движение, точно намерен был для удовольствия Луки Назарыча вспорхнуть, но сразу успокоился, когда рукопись отыскалась. Взвесив на
руке объемистую тетрадь, старик заговорил, обращаясь уже к
Палачу...
— К приказчице? — хихикнул Пашка, закрывая рот
рукой. — Ведь Анисья с
Палачом живет.
Из залы нужно было пройти небольшую приемную, где обыкновенно дожидались просители, и потом уже следовал кабинет. Отворив тяжелую дубовую дверь, Петр Елисеич был неприятно удивлен: Лука Назарыч сидел в кресле у своего письменного стола, а напротив него
Палач. Поздоровавшись кивком головы и не подавая
руки, старик взглядом указал на стул. Такой прием расхолодил Петра Елисеича сразу, и он почуял что-то недоброе.
На Крутяш Груздев больше не заглядывал, а, бывая в Ключевском заводе, останавливался в господском доме у
Палача. Это обижало Петра Елисеича: Груздев точно избегал его. Старик Ефим Андреич тоже тайно вздыхал: по женам они хоть и разошлись, а все-таки на глазах человек гибнет. В маленьком домике Ефима Андреича теперь особенно часто появлялась мастерица Таисья и под
рукой сообщала Парасковье Ивановне разные новости о Груздеве.
Груздев скоро пришел, и сейчас же все сели обедать. Нюрочка была рада, что Васи не было и она могла делать все, как сама хотела. За обедом шел деловой разговор Петр Елисеич только поморщился, когда узнал, что вместе с ним вызван на совещание и
Палач. После обеда он отправился сейчас же в господский дом, до которого было
рукой подать. Лука Назарыч обедал поздно, и теперь было удобнее всего его видеть.
Из корпуса его увели в квартиру
Палача под
руки. Анисье пришлось и раздевать его и укладывать в постель. Страшный самодур, державший в железных тисках целый горный округ, теперь отдавался в ее
руки, как грудной младенец, а по суровому лицу катились бессильные слезы. Анисья умелыми, ловкими
руками уложила старика в постель, взбила подушки, укрыла одеялом, а сама все наговаривала ласковым полушепотом, каким убаюкивают малых ребят.
Окулко поднял голову и внимательно посмотрел на
Палача. Их глаза встретились.
Палач выпил второй стакан, вытер губы
рукой и спросил Окулка...
Палач только развел
руками: дескать, что тут поделаешь? Молчаливый Окулко еще раз посмотрел на него и проговорил...
Этого уж Лябьев не выдержал и пошатнулся, готовый упасть, но тот же
палач с явным уважением поддержал его и бережно свел потом под
руку с эшафота на землю, где осужденный был принят полицейскими чинами и повезен обратно в острог, в сопровождении, конечно, конвоя, в смоленой фуре, в которой отвозили наказываемых кнутом, а потому она была очень перепачкана кровью.
Опричники ввели его с связанными
руками, без кафтана, ворот рубахи отстегнут. За князем вошел главный
палач, Терешка, засуча рукава, с блестящим топором в
руках. Терешка вошел, потому что не знал, прощает ли царь Серебряного или хочет только изменить род его казни.
Как ни бесстрашен бывает человек, он никогда не равнодушен к мысли, что его ожидает близкая смерть, не славная смерть среди стука мечей или грома орудий, но темная и постыдная, от
рук презренного
палача. Видно, Серебряный, проезжая мимо места казней, не умел подавить внутреннего волнения, и оно невольно отразилось на впечатлительном лице его; вожатые посмотрели на князя и усмехнулись.
И
палач, воткнув светоч в железное кольцо, вделанное в стену, подтянул
руки Серебряного к самой стене, так что он не мог ими двинуть.
Иоанн махнул
рукой, и
палачи приступили к работе.
И, повернувшись к
палачам, он сам продел
руки в приготовленные для них петли.
Когда он опустил
руки, которыми невольно закрыл глаза, перед ним стояли Малюта Скуратов и Борис Годунов. Сопровождавший их
палач держал высоко над ними смоляный светоч.
Железные дороги, телеграфы, телефоны, фотографии и усовершенствованный способ без убийства удаления людей навеки в одиночные заключения, где они, скрытые от людей, гибнут и забываются, и многие другие новейшие изобретения, которыми преимущественно перед другими пользуются правительства, дают им такую силу, что, если только раз власть попала в известные
руки и полиция, явная и тайная, и администрация, и всякого рода прокуроры, тюремщики и
палачи усердно работают, нет никакой возможности свергнуть правительство, как бы оно ни было безумно и жестоко.
«Особенность раба в том, что он в
руках своего хозяина есть вещь, орудие, а не человек. Таковы солдаты, офицеры, генералы, идущие на убиение и на убийство по произволу правителя или правителей. Рабство военное существует, и это худшее из рабств, особенно теперь, когда оно посредством обязательной службы надевает цепи на шеи всех свободных и сильных людей нации, чтобы сделать из них орудия убийства,
палачей, мясников человеческого мяса, потому что только для этого их набирают и вышколивают…
Тогда он сплеснул
руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе:
палач взмахнул ее за волосы.
У трупа отрезали
руки и ноги,
палачи разнесли их по четырем углам эшафота, голову показали уже потом и воткнули на высокий кол.
— Пытать так пытать, — подхватили казаки и обступили хозяйку; она неподвижно стояла перед ними, и только иногда губы ее шептали неслышно какую-то молитву. К каждой ее
руке привязали толстую веревку и, перекинув концы их через брус, поддерживающий полати, стали понемногу их натягивать; пятки ее отделились от полу, и скоро она едва могла прикасаться до земли концами пальцев. Тогда
палачи остановились и с улыбкою взглянули на ее надувшиеся на
руках жилы и на покрасневшее от боли лицо.
Перед нею Федосей плавал в крови своей, грыз землю и скреб ее ногтями; а над ним с топором в
руке на самом пороге стоял некто еще ужаснее, чем умирающий: он стоял неподвижно, смотрел на Ольгу глазами коршуна и указывал пальцем на окровавленную землю: он торжествовал, как Геркулес, победивший змея: улыбка, ядовито-сладкая улыбка набегала на его красные губы: в ней дышала то гордость, то презрение, то сожаленье — да, сожаленье
палача, который не из собственной воли, но по повелению высшей власти наносит смертный удар.
Воины влекут индианку со связанными
руками; вслед за ними выступает Энрико в роли
палача с самым большим из своих слонов Лолли.
Палачи раздели Гуса и привязали ему
руки назад к столбу; ноги Гуса стояли на скамье. Вокруг него положили дрова и солому. Дрова и солома доходили Гусу до подбородка. Тогда имперский начальник подошел к Гусу и сказал, что если он отречется от всего, что он говорил, его простят.
И нельзя же совать под нос полузнакомому джентльмену свои белые
руки… у всех
палачей очень белые
руки!
Кто был этот быстрый на
руку королевецкий начальник — это так и осталось нам неизвестно, но мы ему были очень благодарны, что он проучил Кириллу, а главное — открыл нам, что коварный мужичонко выдавал нашего великолепного товарища за московского
палача, которого он будто бы везет в Киев польскую графиню наказывать, а нас двух выдавал за его учеников.
— Проклятье вашей революции, которая привлекает к себе только подлецов и хамов и уничтожает всех благородных! И ты, — ты тоже с этими
палачами! А ведь раньше ты
руку отказалась подать доктору только за то, что он присутствовал при казни!.. Вера, Верочка! Что же это такое случилось?
Григорий Лукьянович, страдавший от боли в перевязанной левой
руке, прихрамывая на правую ногу, на которой тоже еще не зажили полученные при Торжке раны, и, опираясь на кнут с толстым кнутовищем, как лютый зверь рыскал по улице, подстрекая
палачей исполнять их гнусное дело…
Эта, окончившаяся пагубно и для Новгорода, и для самого грозного опричника, затея была рассчитана, во-первых, для сведения старых счетов «царского любимца» с новгородским архиепископом Пименом, которого, если не забыл читатель, Григорий Лукьянович считал укрывателем своего непокорного сына Максима, а во-вторых, для того, чтобы открытием мнимого важного заговора доказать необходимость жестокости для обуздания предателей, будто бы единомышленников князя Владимира Андреевича, и тем успокоить просыпавшуюся по временам, в светлые промежутки гнетущей болезни, совесть царя, несомненно видевшего глубокую скорбь народа по поводу смерти близкого царского родича от
руки его венценосца, — скорбь скорее не о жертве, неповинно, как были убеждены и почти открыто высказывали современники, принявшей мученическую кончину, а о
палаче, перешедшем, казалось, предел возможной человеческой жестокости.
— Вон из мира… В нем нет места сыну Малюты… Пойду замаливать грехи отца… Может, милосердный Господь внимет моим молитвам и остановит окровавленную
руку отца в ее адской работе… А я пойду куда-нибудь под монастырскую сень… повторяю, в мире нет места сыну
палача… Да простит меня Бог и отец за резкое слово.
Отцу он оставил «грамотку», в которой объяснял, что не может продолжать жить среди потоков крови неповинных, проливаемой
рукой его отца, что «сын
палача» — он не раз случайно подслушал такое прозвище — должен скрыться от людей, от мира. Он умолял далее отца смирить свою злобу, не подстрекать царя к новым убийствам, удовольствоваться нажитым уже добром и уйти от двора молиться.
Ничком и навзничь лежавшие тела убитых, поднятые булавы и секиры на новые жертвы, толпа обезумевших
палачей, мчавшихся кто без шапки, кто нараспашку, с засученными рукавами, обрызганными кровью
руками, которая капала с них, — все это представляло поразительную картину.
Может ли статься, чтобы тот, кто избран был на двадцать пятом году жизни от лифляндского дворянства депутатом к хитрому Карлу Одиннадцатому и умел ускользнуть от секиры
палача, на него занесенной; чтобы вельможа Августа, обманувший его своими мечтательными обещаниями; возможно ли, спрашиваю тебя самого, чтобы генерал-кригскомиссар войска московитского и любимец Петра добровольно отдался, в простоте сердца и ума, в
руки жесточайших своих врагов, когда ничто его к тому не понуждает?
У Дарьи Николаевны давно чесались
руки на Степана, который пользуясь своей ролью
палача, действительно зазнался, и даже, раза два в пьяном виде, не ломал шапки перед барыней.
Заранее ли предвкушал он всю сладость жестокого отмщения, придуманного им для врага своего, князя Василия Прозоровского, радовался ли гибели Якова Потапова, этого ничтожного сравнительно с ним по положению человека, но почему-то казавшегося ему опаснейшим врагом, которого он не в силах был сломить имевшеюся в
руках его властию, чему лучшим доказательством служит то, что он, совместно с достойным своим помощником, Хлопом, подвел его под самоубийство, довел его до решимости казнить себя самому, хотя хвастливо, как мы видели, сказал своему наперснику об умершем: «Разве не достало бы на его шею другой петли, не нашлось бы и на его долю
палача», но внутри себя таил невольно какое-то странное, несомненное убеждение, что «другой петли» для этого человека именно не достало бы и «
палача не нашлось бы», — или, быть может, Григорий Лукьянович погрузился в сластолюбивые мечты о красавице княжне Евпраксии Васильевне, которую он теперь считал в своей власти, — не будем строить догадок и предупреждать событий.
Даша подскочила к лежавшей на полу девушке, сильными
руками подхватила ее подмышки и таким образом почти вынесла еле передвигающую ноги, всю избитую Машу из комнаты ее
палача.
Он знал, что этот гордый лифляндец, унеся из-под секиры
палача руку и буйную голову свою, служит тою и другою опаснейшему его неприятелю, — и поклялся в лице его унизить лифляндских дворян его партии и отмстить ему, хотя бы ценою славы собственной.
Другой избранный судьбой
палач является перед ним. Гаденькая фигурка Николая Ильича Петухова выползает уже из достаточно потемневшего угла камеры. Николай Леопольдович как-то брезгливо откидывается назад. Вот он протягивает ему свою красную, мясистую
руку и смотрит ему в глаза с полупочтительной-полунасмешливой улыбкой.
Вижу, народ зыблется в Кремле; слышу, кричат: „Подавайте царевну!..” Вот
палач, намотав ее длинные волосы на свою поганую
руку, волочит царевну по ступеням Красного крыльца, чертит ею по праху широкий след… готова плаха… топор занесен… брызжет кровь… голова ее выставлена на позор черни… кричат: „Любо! любо!..” Кровь стынет в жилах моих, сердце замирает, в ушах раздается знакомый голос: „Отмсти, отмсти за меня!..” Смотрю вперед: вижу сияющую главу Ивана Великого и, прилепясь к ней, сыплю удары на бедное животное, которое мчит меня, как ветер.
Казнь происходила на Васильевском острове, у здания Двенадцати коллегий, где теперь университет. Один из
палачей нагнулся, между тем другой схватил ее
руками, приподнял на спину своего товарища, наклонив ее голову, чтобы не задеть кнутом. Свист кнута и дикие крики наказуемой разносились среди тишины, наполненной войском и народом, но казавшейся совершенно пустой площади. Никто, казалось, жестом не хотел нарушать отправления этого жестокого правосудия. После кнута Наталье Федоровне вырезали язык.
За каждым ударом страдалец призывал имя Бога, пока обе
руки и ноги были раздроблены. Пятнадцать ударов — бытописатели и о числе их спорят, — пятнадцать ударов нанесены ему так неловко или с такою адскою потехою, что он и после них остался жив. Капитан сжалился над несчастным и закричал
палачу, чтобы он проехал колесом по груди. Паткуль бросил взор благодарности на офицера и жалобно завопил...
Малюта спешил недаром. Приказание, решавшее судьбу князя Прозоровского, было вырвано.
Палачу не было дела, что царь бился в его
руках в припадке своей страшной болезни. Он дождался конца припадка и, когда царь захрапел, поспешно вышел из опочивальни.
Шум, ропот, визг, вопли убиваемых, заздравные окрики, гик, смех и стон умирающих — все слилось вместе в одну страшную какофонию. Ничком и навзничь лежавшие тела убитых, поднятые булавы и секиры на новые жертвы, толпа обезумевших
палачей, мчавшихся: кто без шапки, кто нараспашку с засученными рукавами, обрызганными кровью
руками, которая капала с них, — все это представляло поразительную картину.